Государь
Легко
народом править, если он
Одною общей страстью увлечен;
Не должно только слишком
завлекаться,
Пред ним гордиться или с ним
равняться;
Не должно мыслей открывать
своих
Иль спрашивать у подданных
совета.
И забывать, что лучше гор
златых
Иному ласка и слова привета!
Старайся первым быть везде,
всегда;
Не забывайся, будь в пирах
умерен,
Не трогай суеверий никогда
И сам с толпой умей быть
суеверен;
Страшись сначала много
успевать,
Страшись народ к победам
приучать,
Чтоб в слабости своей он признавался,
Чтоб каждый миг в спасителе
нуждался,
Чтоб он тебя не сравнивал ни
с кем
И почитал нуждою –
принужденья;
Умей отважно пользоваться
всем
И не проси никак
вознагражденья!
Народ – ребенок: он не хочет
дать,
Не покушайся вырвать – но
украдь!
М. Лермонтов. Измаил-Бей
Император
Случилось,
что один молодой офицер показывал дамам свою батарею. Чтоб быть вполне
любезным, он без всякой нужды пустил несколько ядер (это рассказывает он сам);
неприятель отвечал тем же; несколько человек пали, другие были изранены; дамы
остались очень довольны нервным потрясением. Офицера немножко угрызла совесть:
«Люди эти, говорит, погибли совершенно бесполезно»... но – дело военное, это
скоро прошло. Это обещало много, и впоследствии молодой человек пролил крови
больше, чем все революции вместе, потребил одной конскрипцией больше солдат,
чем надо было Оуэну учебников, чтобы пересоздать весь свет.
Системы
у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он добра желал
себе одному, а под добром разумел власть. Теперь и посмотрите, как слабы перед
ним Бабеф и Оуэн! Его имя тридцать лет после смерти было достаточно, чтобы его
племянника признали императором.
Какой
же у него был секрет?
Бабеф
хотел людям приказать благосостояние
и коммунистическую республику.
Оуэн
хотел их воспитать в другой
экономический быт, несравненно больше выгодный для них.
Наполеон
не хотел ни того, ни другого; он понял,
что французы не в самом деле желают питаться спартанской похлебкой и
возвратиться к нравам Брута Старшего, что они не очень удовлетворятся тем, что
по большим праздникам «граждане будут сходиться рассуждать о законах и обучать
детей цивическим добродетелям». Вот, дело другое – подраться и похвастаться
храбростью они, точно, любят.
Вместо
того, чтоб им мешать и дразнить, проповедуя вечный
мир, лакедемонский стол, римские
добродетели и миртовые венки, наполеон, видя, как они страстно любят кровавую
славу, стал и натравливать на другие народы и сам ходить с ними на охоту. Его
винить не за что: французы и без него были бы такие же. Но эта одинаковость
вкусов совершенно объясняет любовь к нему народа: для толпы он не был упреком,
он её не оскорблял ни своей чистотой, ни своими добродетелями, он не
представлял ей возвышенный, преображенный идеал; он не являлся ни карающим
пророком, ни поучающим гением, он сам
принадлежал толпе показал ей ее
самое, с ее недостатками и симпатиями, с её страстями и влечениями,
возведенную в гения и покрытую лучами
славы. Вот отгадка его силы и влияния; вот отчего толпа плакала об нем, переносила его гроб с любовью и везде повесила его
портрет.
Если
и он пал, то вовсе не оттого, что толпа его оставила, что она разглядела
пустоту его замыслов, что она устала отдавать последнего сына и без причины
лить кровь человеческую. Он додразнил другие народы до дикого отпора, и они
стали отчаянно драться за свои рабства и своих господ.
А. Герцен. Былое и думы